i’m drinking because i’m in south dakota// — Это сложно. Заткнуться сложно, — пояснил Хуниверс.©ФФБ
мало того, что это единственный фик, который у меня пошел на эту битву, есть по его поводу одна деталь. В процессе происходивших вокруг него вещей я сильно загналась и решила узнать хотя бы что же в нем такого отстойного, т.к. он не казался мне идеальным, но и совсем убогим тоже, а комментов не было впринципе, ни в команде, ни в выкладке. И я пошел за критикой на инсайд. Получил два критических отзыва, полезных и понятных кстати, до сих пор благодарен анонам. Но, помимо них, получил огроменное позитивное полотно от человека, который читал какоридж. И было мне от этого так прекрасно, вы не представляете. Это в самом деле круто, когда у фика есть хотя бы один - но свой читатель.
Название: Воздух
Автор: TylerAsDurden, стрела Зенона
Бета: Silmarilllll
Размер: мини, 2586 слов
Канон: Alternate Original Series (Reboot)
Пейринг: Леонард Маккой/ Павел Чехов
Категория: слэш
Жанр: выяснение отношений, херт/комфорт, ангст, флафф
Рейтинг: PG-15 (за мат)
Краткое содержание: Иногда сделать шаг навстречу сложнее, чем оттолкнуть.
Предупреждения: Обсценная лексика
— Если бы я не знал, что это не так, сейчас я бы сказал, доктор, что вы трус.
читать дальше— А я и так уже сказал, что я трус.
— Но вы никогда им не были, хотя иногда это и проще, и сберегло бы вам много нервов. Но это не правда. Вы не трус. Факты говорят против вас.
Паша улыбается одними губами, хотя доктор и не видит этого через дверь.
— Какие факты, Чехов? Последние несколько часов я выглядел действительно как последний трус, а ты тратишь время на то, чтобы разубедить меня. Не лень?
— Не лень. И я ведь вас ни в чём не убеждаю. Вы сами убеждаете себя. А раз так — то и сами не верите в эту чушь.
У него есть выбор. Просто уйти, не дожидаясь ответа, или усесться за дверью и не вставать. Потому что он привык не говорить — делать (дела куда честнее, всегда). Но выбора на самом деле нет.
И Паша садится и опирается затылком о стену.
Гордость, чувство самосохранения — всё заставляет его встать и уйти.
Но внутри есть что-то, чему он не готов ещё дать имени, что оставляет его на месте.
Пусть вышвырнет своими руками. Пусть посмотрит в глаза. Пусть сделает что угодно — но сделает, сам, не перекладывая ответственность. Это жестоко, но бывают моменты, когда просто нельзя оставлять ему ни единого шанса. Иначе — всё.
— Эта чушь видится мне честнее, чем... Чёрт возьми, да честнее, чем всё! Ты думаешь, это так легко, взять и впустить кого-то к себе, когда ты уже, блять, впускал так и оставался на дне грёбаной ямы?
Маккой опирается спиной о дверь. Дышать трудно, и слова комом стоят в горле. Ему хочется сорваться и накричать, сделать что угодно, чтобы упрямый мальчишка оставил его. Ушёл, подтвердил собственную теорию, повёл себя так, как должен себя вести. Потому что верить, даже чуть-чуть, страшно настолько, что, кажется, этот страх боли сжимает горло сильнее, чем может человек или зверь. Слишком страшно, чтобы даже отойти от двери. Страшно и сделать шаг вперёд, и назад. Остаётся только стоять на месте в надежде, что у чертова упрямца за дверью проснётся совесть.
Паша хочет сказать, что, может быть, обжигался и впускал не только он. Хочет сказать, что знает, знает, вашу мать, как это страшно!
Ему давно не семнадцать. Может быть, будь ему семнадцать, было бы проще. И в голове бы не крутились едкие, лишние слова.
И у кого он набрался этой едкости, скажите пожалуйста?
Паша снова улыбается одними губами и не говорит ни слова. Если он будет молчать и дальше — его доктор (да, блять, его, не чей-то ещё), решит, что он выиграл. Но сказать нужно что-то правильное. И Паша не знает, что. И потому молчит. Мучительно, жадно вдыхая очищенный воздух коридора.
В голове снова порхают цифры — с ними легко, они не обманут и не предадут. Никогда. И Паша знает, о чём они говорят сейчас. Это отсчёт, и он на восьмом варпе летит к нулю.
Двадцать.
Восемнадцать.
Одиннадцать.
— Знаешь, я ненавижу просить, но, чёрт побери, ты можешь просто уйти?
Слова режут горло. Леонард неосознанно замахивается и едва удерживается, чтобы не отвесить себе пощёчину. Потому что где-то внутри он прекрасно понимает, каким идиотом сейчас является, прекрасно понимает, что не у него одного проблемы и тараканы. Но поверить, просто попытаться поверить — страшно, опять страшно, и всегда было легче оттолкнуть. Запихать собственные чувства куда подальше, сдавить их в крошечную точку, чтобы она исчезла вместе с человеком, оставила маленький выжженный след. Он разрастётся — но это потом, далеко потом. Всегда проще прогонять, всегда проще бить ножом в живот, предупреждая чужой выпад. И плевать, что это может быть протянутая рука — практически первобытный инстинкт самосохранения говорит ударить. Отталкивать. Эгоистично бояться навредить себе. Так проще, и Леонард ненавидит себя за это грёбаное «проще».
— Я же знаю, что ты там. Уходи, пока я не начал кричать. Пожалуйста.
Голос практически дрожит, но незаметно, и Леонард слышит в своих словах: «Я знаю, что ты там, но я до смерти боюсь повернуться, потому что боюсь увидеть в твоей руке нож, я просто не смогу».
Семь.
Три.
— Нет, — Паша говорит слишком тихо и не уверен, что его слышно из-за двери. Но говорить громче не получается. — Прости меня, — это, кажется, звучит ещё тише. Он прочищает горло и закрывает глаза. — Прости меня, но я не могу уйти.
Сердце считает за него.
Четыре. Восемь. Двенадцать.
— Прости меня?
Паша не знает, зачем повторяет это, но по-другому не получается. По-другому — враньё.
Это больно и страшно, пробиваться через чужую броню, когда у тебя — такая же. Когда через неё никто не пробует пробиться и ты сам, придурок, разрываешь её на своей груди, не в страхе, — в надежде, хотя бы на пулю. На нож. На что угодно.
Потому что не чувствовать ничего — хуже, чем умереть.
Сползти по двери, задыхаясь фильтрованным воздухом — горло сжимает так сильно, что, кажется, это уже не наваждение. Леонарду кажется, что каждое тихое слово из-за двери выворачивает его наизнанку, заставляет собственными руками разламывать грудную клетку, давая выход сердцу. Ему кажется, что он просто не выдержит ещё одного вдоха, и где-то здесь слетает предохранитель. Он слепо ударяет по сенсорной панели, а затем проводит пальцем, нажимая кнопку разблокировки двери.
— Не можешь уйти — войди.
Он отодвигается от двери в сторону, не вставая с пола, чувствуя себя практически обнажённым, вывернутой кожей наизнанку. Пусть нож. Пусть удар. Очередной. Но сил больше нет, сердце, кажется, прочно обосновалось там, за дверью, а уйти — какой человек выживет без сердца? Страшно, всё ещё страшно. Но красный комок за рёбрами сильнее. Намного.
Паша отдёргивает руку от панели, которую уже почти взломал.
Потому что да. Вот такой вот он. Привык всё делать сам.
И писк открывающейся двери — самое страшное, что он слышал в своей жизни.
Нужно подняться. Нужно открыть дверь.
Пока Паша думает об этом, оказывается, что он уже стоит по другую сторону и беспомощно смотрит, потому что не смотреть — нельзя. Кровь стучит в ушах. Где же ваша решительность, мистер Чехов?
Только её ни хрена нет и в помине. Потому что люди — они не такие простые как механизмы. С ними ошибиться на раз-два. И тут можно довериться только внутреннему ощущению, но Паша не знает, как ему поверить, и отчаянно боится встретить ответный взгляд.
Он запирает дверь и аккуратно садится рядом, оставляя между ними немного расстояния — так, чтобы дать возможность манёвра.
«Я не давлю на тебя. Я не заставляю тебя».
«Ты можешь прогнать меня».
«Только я опять не уйду».
Если бы мог — он заменил бы себя кем угодно. Если бы знал наверняка, что есть кто-то, кто защитит, сбережёт, будет любить так же сильно и не причинит боли — отдал бы. Если бы он чувствовал, что возненавидеть его станет проще, чем принять — он бы заставил его себя возненавидеть.
Но он чувствует только, что ему нужно остаться рядом.
Или нет?
Внутренний голос смеётся над благородными порывами. Потому что попробуй кто-нибудь отобрать у него Леонарда... он, кажется, мог бы убить. Знать бы только, что он ещё у него есть.
— Чаю?
Поздравляю, Павел Андреевич, самый ёбнутый вопрос в вашей жизни!
Видеть — ещё больнее и страшнее, чем слышать. У мальчишки немного испуганный взгляд, и хочется в очередной раз по-своему его понять, но Леонард мысленно разжимает пальцы на своём горле. Он боится, что просто не выдержит, если сделает ещё один шаг в ненужном направлении. Его неожиданно накрывает прохладной волной — к чёрту, к чёрту всё! Больнее, чем ему было до этого, Чехов не сделает. Хочется в это верить, но Леонард знает, насколько проницательным и острым, как стилет, он может быть. И всё равно — к чёрту. Когда Чехов садится рядом, сердце делает какой-то невероятный кульбит, и Леонард заставляет себя досчитать хотя бы до пяти.
«Раз, два, господи, дай мне сил, три, четыре, как же, пять».
— К чёрту, — кажется, он произносит это вслух, но уже как-то всё равно.
Потому что кожа вывернута наизнанку, каждая клеточка открыта к мальчишке рядом своей внутренней стороной, хочешь — ударь, хочешь — уйди, делай, что хочешь. Шаг вперёд уже сделан, и назад — глупо, больно; вперёд — ещё больнее, но раз уж начался этот безумный марафон собственной беззащитности, то пусть продолжается.
Леонард резко выдыхает и поворачивается в сторону; сначала нависает над Чеховым, на секунду ловя взгляд чужих глаз, а затем бесцеремонно перетаскивает к себе на колени, вновь прислоняясь к стене. Потому что проще уж так, проще почувствовать чужое тепло, и лишь потом получить ножом в живот. Он крепко обнимает Чехова и утыкается лбом в его плечо.
— Кофе, — выдыхает он, чувствуя, как внутри всё дрожит, словно у хреново настроенной гитары.
Паша не думает.
Паша трётся носом о жесткие тёмные волосы и держится крепко, только бы не оставить идиотских синяков.
Потому что вот так — правильно. Так — на месте. И ради одного этого можно снова дышать.
Он сидит так, молча, ещё с минуту или, может быть, год, хрен его знает. Не удерживается и снова трётся носом. Детский сад. Невесомо целует волосы и аккуратно встаёт.
На пути к репликатору он не может заставить себя обернуться, всё ещё неуверенный. Но по-идиотстки счастливый. Он делает кофе сосредоточенно, выжимая из репликатора больше, чем тот способен дать — пока не получает лучший, настоящий, ароматный и крепкий кофе.
Как любит его доктор.
Леонард не знает, сколько они сидят вот так вот, странной симбиотической конструкцией. Да и похрен уже на самом деле. Остаются только ощущения, только немного неуверенные руки на собственных плечах, губы на макушке. Когда приятная тяжесть вдруг исчезает с колен, Леонард, кажется, явственно чувствует, как что-то шепчет ему: «Предупреждали же тебя!» Он напряжённо смотрит на отошедшего к репликатору Чехова и думает, что, наверное, или врежет ему, или поцелует, или что-то среднее. Он ещё не определяется с выбором, когда встаёт и подходит сзади, опираясь ладонями на стол впереди, практически отрезая пути для отступления. Извини, мальчишка, ты сам так упорно что-то делал — пожинай плоды.
— Команды сваливать старший по званию не давал, — чуть недовольно и как-то хрипло говорит Леонард, выдыхает в чужие кудряшки, вдыхая аромат кофе.
— Окей, к следующему разу научусь программировать репликатор дистанционно.
Оборачиваться всё ещё страшно, но нужно же как-то отдать кружку?
Когда он слышит за спиной голос и чувствует, как руки опускаются на стол, по бокам от него, внутри играет странное, неуместное в такой ситуации, чувство. «Мой». «Моё».
«Твой. И только попробуй меня кому-то отдать», — думает про себя Паша, заключая собственническую мысль, свое право на Леонарда в кольцо.
— Научитесь. Будет хоть какой-то толк в этой пятилетней миссии.
Привычная язвительность направлена в никуда, просто способ сказать — нормально. Всё нормально в эту секунду, что дальше — неясно, но если сейчас всё не полетит кувырком, то это нормально утвердится, окончательно разжав пальцы. Леонарду всё ещё кажется, что вот сейчас Паша повернётся и в глазах будет грёбаный космический холод, сталь. Что угодно из тысячи вариантов кошмаров. Это, чёрт побери, логично. Просто передумать, пока ещё нет никакой ответственности, и ничего вообще нет, легко — повернулся, извинился, ударил холодом в глазах и ушёл. Это можно пережить. Если себя убеждать, долго и упорно — можно даже поверить.
Он перехватывает кружку из чужих рук, делает глоток и отставляет в сторону. Обнимает Чехова, всё ещё не разворачивая лицом к себе, и касается губами макушки. Не оборачивайся — хочется сказать. Мне страшно увидеть то, что я должен увидеть.
Паша не думает, знает — если Леонард сейчас не поцелует его — он сам развернётся и вмажет ему в рожу. А потом поцелует.
Чувствуя губы, касающиеся макушки, и руки, пересекающие грудь, он легко выворачивается.
Чтобы обернуться, чтобы выдернуть странный, не странный — правильный, испуганный, как сейчас, наверное, и у него самого, взгляд. Он никогда не скажет об этом страхе, никогда не подумает о нём.
«Всё, что я узнаю о тебе — моё».
Он смотрит ему в глаза не больше доли секунды. Но знает, чувствует: в том, что он отдаёт этим взглядом, а Паша именно отдаёт, вся нежность, вся долбаная, ненавистная беззащитность, которая есть у него, есть в нём, и сейчас она в полной власти другого человека.
Он целует его очень робко и осторожно, не сразу прикрывая глаза, даже не касаясь руками…
Целует так, как будто губы Леонарда — открытая рана. Страшно задеть и разбередить, но не поцеловать — нельзя.
Он снова чувствует, снова видит, что его губы — невыносимо горячие по сравнению с собственными. Чёртов вы кусок льда, энсин Чехов. И у вас попросту нет шансов.
Кажется, Леонард даже чувствует, как у него сносит предохранители. Они, спасибо глупым ассоциациям, похожи на рёбра, которые до сих пор как-то сдерживают сердце. Каждое движение Паши — один щелчок предохранителя, одно сломанное ребро. Боли нет, есть только биение сердца: острое, болезненное, язвительное, с издёвкой в ритме. Когда Паша оборачивается и смотрит на него — щёлкает предпоследнее ребро. Когда целует, практически невесомо и осторожно — всё. Точка. Наверное, его открытую рану в груди можно даже ощупать, насколько она ощутима.
Леонард осторожно отвечает по поцелуй, не зная, держит ли его что-то ещё на поверхности, или можно уже списывать на рану в груди. А потом чувствует – что-то такое странное в чужих губах, в движениях. Как будто бы невесомый грустный выдох — и мысленным гимном снова звучит: «К чёрту». Он кладёт руку на затылок Паши, вторую — на спину, и притягивает к себе так, чтобы не осталось ни одного лишнего сантиметра; целует глубоко и почти жадно, думая, что Паша, наверное, может почувствовать его бешеное биение сердца. Пусть чувствует. Пусть знает.
Паша ненавидит себя за одну эту мысль. Короткую, ёмкую, хуже удара в солнечное сплетение.
Он отдаётся поцелую полостью, без остатка, так, чтобы ни у кого не могло больше быть сомнений. Так, как будто его самого с этой секунды, с этого стука сердца — больше не существует.
Но это ложь.
Его не существует уже слишком давно.
Он ненавидит, пытается ненавидеть себя за эту мысль, бьющуюся, наждачной стирающую стенки мозга.
Но она никуда не уходит, оскверняя последние форпосты самозащиты.
«Ялюблютебяялюблютебяятвоюматьлюблютебя», — крутится на подкорке.
Это банально, это глупо, это, в конце концов, по-детски — никому здесь не нужны его дурацкие признания. И он держит их при себе, только прижимая сильнее.
Только прикасаясь, прикасаясь, чувствуя собственными рёбрами стук чужого сердца, стирая щёку и губы о грубую щетину, зарываясь пальцами в короткие волосы.
«Ялюблютебяневыносимаясволочь».
Отстраниться всего на несколько секунд, чтобы вдохнуть, касаясь губами чужого подбородка, чужих скул, чтобы уловить едва заметную дрожь. Леонард думает о том, что сломанные рёбра добавляют ему какой-то нечеловеческой чувствительности. Он резко приподнимает Пашу и усаживает на стол, вновь касается губ, но неожиданно для себя чуть опускает взгляд, глядя прямо в глаза. Потому что это как отдать в чужие руки пароли и явки от самого себя, отдать — как спросить, сколько времени или идёт ли на улице дождь.
— Ты нужен мне, — Леонард говорит тихо и серьёзно.
Потому что «я люблю» — это глупо. Он в своей жизни любит много кого, и это ни черта не доказывает. Но за этим гребаным «нужен» он прячет самого себя и свою мантру о том, что можно жить, не опираясь ни на кого. Но Паша перед ним — понимающий, умный, но всё равно мальчишка, и от этого страшнее, но страх уже давно потерялся где-то в стуке сердца.
«Ты мне нужен, Чехов, как воздух», — думает Леонард, вновь касаясь поцелуем чужих губ.
Леонард — как дьявол — в деталях. В каждом мускуле, в каждом изгибе тела, в запахе и в силе прикосновений — сильный, живой, настоящий человек. Совершенный, с гипертрофированной совестью, которая его сжирает. Мастер, гений своего дела, тот — кто отражает в себе красоту и силу самого слова «человечность». Огненный, незатухающий и настоящий. Паша давится собственным пафосом, отплёвывается от него. Это ведь совсем не просто — держать в руках совершенство, с тысячей недостатков, не желающее поверить во всё это, будь это хоть миллион раз правдой. И Паша знает, кто будет верить за него.
«Я держу тебя», — думает Паша.
Он не может ничего ответить на это «нужен», за которым больше, чем кто угодно мог ему дать. Он хватается за эту фразу, принимая её, отпечатывая в сердце, мозгу, на сетчатке глаз.
Он не может говорить, может только смотреть.
На глаза, на лицо, на губы, на растрёпанные волосы. Но слова сами вылетают до того, как он успевает подумать.
— Я не отпущу тебя.
И он глушит фразу поцелуем, потому что прикосновения всё ещё больше, чем слова.
Он счастлив как полный идиот, придурок, мальчишка, которым так ненавидит себя считать. Ему должно быть больно, а он, блять, счастлив.
Лёгкие рывками наполняет очищенный воздух.
Название: Воздух
Автор: TylerAsDurden, стрела Зенона
Бета: Silmarilllll
Размер: мини, 2586 слов
Канон: Alternate Original Series (Reboot)
Пейринг: Леонард Маккой/ Павел Чехов
Категория: слэш
Жанр: выяснение отношений, херт/комфорт, ангст, флафф
Рейтинг: PG-15 (за мат)
Краткое содержание: Иногда сделать шаг навстречу сложнее, чем оттолкнуть.
Предупреждения: Обсценная лексика
— Если бы я не знал, что это не так, сейчас я бы сказал, доктор, что вы трус.
читать дальше— А я и так уже сказал, что я трус.
— Но вы никогда им не были, хотя иногда это и проще, и сберегло бы вам много нервов. Но это не правда. Вы не трус. Факты говорят против вас.
Паша улыбается одними губами, хотя доктор и не видит этого через дверь.
— Какие факты, Чехов? Последние несколько часов я выглядел действительно как последний трус, а ты тратишь время на то, чтобы разубедить меня. Не лень?
— Не лень. И я ведь вас ни в чём не убеждаю. Вы сами убеждаете себя. А раз так — то и сами не верите в эту чушь.
У него есть выбор. Просто уйти, не дожидаясь ответа, или усесться за дверью и не вставать. Потому что он привык не говорить — делать (дела куда честнее, всегда). Но выбора на самом деле нет.
И Паша садится и опирается затылком о стену.
Гордость, чувство самосохранения — всё заставляет его встать и уйти.
Но внутри есть что-то, чему он не готов ещё дать имени, что оставляет его на месте.
Пусть вышвырнет своими руками. Пусть посмотрит в глаза. Пусть сделает что угодно — но сделает, сам, не перекладывая ответственность. Это жестоко, но бывают моменты, когда просто нельзя оставлять ему ни единого шанса. Иначе — всё.
— Эта чушь видится мне честнее, чем... Чёрт возьми, да честнее, чем всё! Ты думаешь, это так легко, взять и впустить кого-то к себе, когда ты уже, блять, впускал так и оставался на дне грёбаной ямы?
Маккой опирается спиной о дверь. Дышать трудно, и слова комом стоят в горле. Ему хочется сорваться и накричать, сделать что угодно, чтобы упрямый мальчишка оставил его. Ушёл, подтвердил собственную теорию, повёл себя так, как должен себя вести. Потому что верить, даже чуть-чуть, страшно настолько, что, кажется, этот страх боли сжимает горло сильнее, чем может человек или зверь. Слишком страшно, чтобы даже отойти от двери. Страшно и сделать шаг вперёд, и назад. Остаётся только стоять на месте в надежде, что у чертова упрямца за дверью проснётся совесть.
Паша хочет сказать, что, может быть, обжигался и впускал не только он. Хочет сказать, что знает, знает, вашу мать, как это страшно!
Ему давно не семнадцать. Может быть, будь ему семнадцать, было бы проще. И в голове бы не крутились едкие, лишние слова.
И у кого он набрался этой едкости, скажите пожалуйста?
Паша снова улыбается одними губами и не говорит ни слова. Если он будет молчать и дальше — его доктор (да, блять, его, не чей-то ещё), решит, что он выиграл. Но сказать нужно что-то правильное. И Паша не знает, что. И потому молчит. Мучительно, жадно вдыхая очищенный воздух коридора.
В голове снова порхают цифры — с ними легко, они не обманут и не предадут. Никогда. И Паша знает, о чём они говорят сейчас. Это отсчёт, и он на восьмом варпе летит к нулю.
Двадцать.
Восемнадцать.
Одиннадцать.
— Знаешь, я ненавижу просить, но, чёрт побери, ты можешь просто уйти?
Слова режут горло. Леонард неосознанно замахивается и едва удерживается, чтобы не отвесить себе пощёчину. Потому что где-то внутри он прекрасно понимает, каким идиотом сейчас является, прекрасно понимает, что не у него одного проблемы и тараканы. Но поверить, просто попытаться поверить — страшно, опять страшно, и всегда было легче оттолкнуть. Запихать собственные чувства куда подальше, сдавить их в крошечную точку, чтобы она исчезла вместе с человеком, оставила маленький выжженный след. Он разрастётся — но это потом, далеко потом. Всегда проще прогонять, всегда проще бить ножом в живот, предупреждая чужой выпад. И плевать, что это может быть протянутая рука — практически первобытный инстинкт самосохранения говорит ударить. Отталкивать. Эгоистично бояться навредить себе. Так проще, и Леонард ненавидит себя за это грёбаное «проще».
— Я же знаю, что ты там. Уходи, пока я не начал кричать. Пожалуйста.
Голос практически дрожит, но незаметно, и Леонард слышит в своих словах: «Я знаю, что ты там, но я до смерти боюсь повернуться, потому что боюсь увидеть в твоей руке нож, я просто не смогу».
Семь.
Три.
— Нет, — Паша говорит слишком тихо и не уверен, что его слышно из-за двери. Но говорить громче не получается. — Прости меня, — это, кажется, звучит ещё тише. Он прочищает горло и закрывает глаза. — Прости меня, но я не могу уйти.
Сердце считает за него.
Четыре. Восемь. Двенадцать.
— Прости меня?
Паша не знает, зачем повторяет это, но по-другому не получается. По-другому — враньё.
Это больно и страшно, пробиваться через чужую броню, когда у тебя — такая же. Когда через неё никто не пробует пробиться и ты сам, придурок, разрываешь её на своей груди, не в страхе, — в надежде, хотя бы на пулю. На нож. На что угодно.
Потому что не чувствовать ничего — хуже, чем умереть.
Сползти по двери, задыхаясь фильтрованным воздухом — горло сжимает так сильно, что, кажется, это уже не наваждение. Леонарду кажется, что каждое тихое слово из-за двери выворачивает его наизнанку, заставляет собственными руками разламывать грудную клетку, давая выход сердцу. Ему кажется, что он просто не выдержит ещё одного вдоха, и где-то здесь слетает предохранитель. Он слепо ударяет по сенсорной панели, а затем проводит пальцем, нажимая кнопку разблокировки двери.
— Не можешь уйти — войди.
Он отодвигается от двери в сторону, не вставая с пола, чувствуя себя практически обнажённым, вывернутой кожей наизнанку. Пусть нож. Пусть удар. Очередной. Но сил больше нет, сердце, кажется, прочно обосновалось там, за дверью, а уйти — какой человек выживет без сердца? Страшно, всё ещё страшно. Но красный комок за рёбрами сильнее. Намного.
Паша отдёргивает руку от панели, которую уже почти взломал.
Потому что да. Вот такой вот он. Привык всё делать сам.
И писк открывающейся двери — самое страшное, что он слышал в своей жизни.
Нужно подняться. Нужно открыть дверь.
Пока Паша думает об этом, оказывается, что он уже стоит по другую сторону и беспомощно смотрит, потому что не смотреть — нельзя. Кровь стучит в ушах. Где же ваша решительность, мистер Чехов?
Только её ни хрена нет и в помине. Потому что люди — они не такие простые как механизмы. С ними ошибиться на раз-два. И тут можно довериться только внутреннему ощущению, но Паша не знает, как ему поверить, и отчаянно боится встретить ответный взгляд.
Он запирает дверь и аккуратно садится рядом, оставляя между ними немного расстояния — так, чтобы дать возможность манёвра.
«Я не давлю на тебя. Я не заставляю тебя».
«Ты можешь прогнать меня».
«Только я опять не уйду».
Если бы мог — он заменил бы себя кем угодно. Если бы знал наверняка, что есть кто-то, кто защитит, сбережёт, будет любить так же сильно и не причинит боли — отдал бы. Если бы он чувствовал, что возненавидеть его станет проще, чем принять — он бы заставил его себя возненавидеть.
Но он чувствует только, что ему нужно остаться рядом.
Или нет?
Внутренний голос смеётся над благородными порывами. Потому что попробуй кто-нибудь отобрать у него Леонарда... он, кажется, мог бы убить. Знать бы только, что он ещё у него есть.
— Чаю?
Поздравляю, Павел Андреевич, самый ёбнутый вопрос в вашей жизни!
Видеть — ещё больнее и страшнее, чем слышать. У мальчишки немного испуганный взгляд, и хочется в очередной раз по-своему его понять, но Леонард мысленно разжимает пальцы на своём горле. Он боится, что просто не выдержит, если сделает ещё один шаг в ненужном направлении. Его неожиданно накрывает прохладной волной — к чёрту, к чёрту всё! Больнее, чем ему было до этого, Чехов не сделает. Хочется в это верить, но Леонард знает, насколько проницательным и острым, как стилет, он может быть. И всё равно — к чёрту. Когда Чехов садится рядом, сердце делает какой-то невероятный кульбит, и Леонард заставляет себя досчитать хотя бы до пяти.
«Раз, два, господи, дай мне сил, три, четыре, как же, пять».
— К чёрту, — кажется, он произносит это вслух, но уже как-то всё равно.
Потому что кожа вывернута наизнанку, каждая клеточка открыта к мальчишке рядом своей внутренней стороной, хочешь — ударь, хочешь — уйди, делай, что хочешь. Шаг вперёд уже сделан, и назад — глупо, больно; вперёд — ещё больнее, но раз уж начался этот безумный марафон собственной беззащитности, то пусть продолжается.
Леонард резко выдыхает и поворачивается в сторону; сначала нависает над Чеховым, на секунду ловя взгляд чужих глаз, а затем бесцеремонно перетаскивает к себе на колени, вновь прислоняясь к стене. Потому что проще уж так, проще почувствовать чужое тепло, и лишь потом получить ножом в живот. Он крепко обнимает Чехова и утыкается лбом в его плечо.
— Кофе, — выдыхает он, чувствуя, как внутри всё дрожит, словно у хреново настроенной гитары.
Паша не думает.
Паша трётся носом о жесткие тёмные волосы и держится крепко, только бы не оставить идиотских синяков.
Потому что вот так — правильно. Так — на месте. И ради одного этого можно снова дышать.
Он сидит так, молча, ещё с минуту или, может быть, год, хрен его знает. Не удерживается и снова трётся носом. Детский сад. Невесомо целует волосы и аккуратно встаёт.
На пути к репликатору он не может заставить себя обернуться, всё ещё неуверенный. Но по-идиотстки счастливый. Он делает кофе сосредоточенно, выжимая из репликатора больше, чем тот способен дать — пока не получает лучший, настоящий, ароматный и крепкий кофе.
Как любит его доктор.
Леонард не знает, сколько они сидят вот так вот, странной симбиотической конструкцией. Да и похрен уже на самом деле. Остаются только ощущения, только немного неуверенные руки на собственных плечах, губы на макушке. Когда приятная тяжесть вдруг исчезает с колен, Леонард, кажется, явственно чувствует, как что-то шепчет ему: «Предупреждали же тебя!» Он напряжённо смотрит на отошедшего к репликатору Чехова и думает, что, наверное, или врежет ему, или поцелует, или что-то среднее. Он ещё не определяется с выбором, когда встаёт и подходит сзади, опираясь ладонями на стол впереди, практически отрезая пути для отступления. Извини, мальчишка, ты сам так упорно что-то делал — пожинай плоды.
— Команды сваливать старший по званию не давал, — чуть недовольно и как-то хрипло говорит Леонард, выдыхает в чужие кудряшки, вдыхая аромат кофе.
— Окей, к следующему разу научусь программировать репликатор дистанционно.
Оборачиваться всё ещё страшно, но нужно же как-то отдать кружку?
Когда он слышит за спиной голос и чувствует, как руки опускаются на стол, по бокам от него, внутри играет странное, неуместное в такой ситуации, чувство. «Мой». «Моё».
«Твой. И только попробуй меня кому-то отдать», — думает про себя Паша, заключая собственническую мысль, свое право на Леонарда в кольцо.
— Научитесь. Будет хоть какой-то толк в этой пятилетней миссии.
Привычная язвительность направлена в никуда, просто способ сказать — нормально. Всё нормально в эту секунду, что дальше — неясно, но если сейчас всё не полетит кувырком, то это нормально утвердится, окончательно разжав пальцы. Леонарду всё ещё кажется, что вот сейчас Паша повернётся и в глазах будет грёбаный космический холод, сталь. Что угодно из тысячи вариантов кошмаров. Это, чёрт побери, логично. Просто передумать, пока ещё нет никакой ответственности, и ничего вообще нет, легко — повернулся, извинился, ударил холодом в глазах и ушёл. Это можно пережить. Если себя убеждать, долго и упорно — можно даже поверить.
Он перехватывает кружку из чужих рук, делает глоток и отставляет в сторону. Обнимает Чехова, всё ещё не разворачивая лицом к себе, и касается губами макушки. Не оборачивайся — хочется сказать. Мне страшно увидеть то, что я должен увидеть.
Паша не думает, знает — если Леонард сейчас не поцелует его — он сам развернётся и вмажет ему в рожу. А потом поцелует.
Чувствуя губы, касающиеся макушки, и руки, пересекающие грудь, он легко выворачивается.
Чтобы обернуться, чтобы выдернуть странный, не странный — правильный, испуганный, как сейчас, наверное, и у него самого, взгляд. Он никогда не скажет об этом страхе, никогда не подумает о нём.
«Всё, что я узнаю о тебе — моё».
Он смотрит ему в глаза не больше доли секунды. Но знает, чувствует: в том, что он отдаёт этим взглядом, а Паша именно отдаёт, вся нежность, вся долбаная, ненавистная беззащитность, которая есть у него, есть в нём, и сейчас она в полной власти другого человека.
Он целует его очень робко и осторожно, не сразу прикрывая глаза, даже не касаясь руками…
Целует так, как будто губы Леонарда — открытая рана. Страшно задеть и разбередить, но не поцеловать — нельзя.
Он снова чувствует, снова видит, что его губы — невыносимо горячие по сравнению с собственными. Чёртов вы кусок льда, энсин Чехов. И у вас попросту нет шансов.
Кажется, Леонард даже чувствует, как у него сносит предохранители. Они, спасибо глупым ассоциациям, похожи на рёбра, которые до сих пор как-то сдерживают сердце. Каждое движение Паши — один щелчок предохранителя, одно сломанное ребро. Боли нет, есть только биение сердца: острое, болезненное, язвительное, с издёвкой в ритме. Когда Паша оборачивается и смотрит на него — щёлкает предпоследнее ребро. Когда целует, практически невесомо и осторожно — всё. Точка. Наверное, его открытую рану в груди можно даже ощупать, насколько она ощутима.
Леонард осторожно отвечает по поцелуй, не зная, держит ли его что-то ещё на поверхности, или можно уже списывать на рану в груди. А потом чувствует – что-то такое странное в чужих губах, в движениях. Как будто бы невесомый грустный выдох — и мысленным гимном снова звучит: «К чёрту». Он кладёт руку на затылок Паши, вторую — на спину, и притягивает к себе так, чтобы не осталось ни одного лишнего сантиметра; целует глубоко и почти жадно, думая, что Паша, наверное, может почувствовать его бешеное биение сердца. Пусть чувствует. Пусть знает.
Паша ненавидит себя за одну эту мысль. Короткую, ёмкую, хуже удара в солнечное сплетение.
Он отдаётся поцелую полостью, без остатка, так, чтобы ни у кого не могло больше быть сомнений. Так, как будто его самого с этой секунды, с этого стука сердца — больше не существует.
Но это ложь.
Его не существует уже слишком давно.
Он ненавидит, пытается ненавидеть себя за эту мысль, бьющуюся, наждачной стирающую стенки мозга.
Но она никуда не уходит, оскверняя последние форпосты самозащиты.
«Ялюблютебяялюблютебяятвоюматьлюблютебя», — крутится на подкорке.
Это банально, это глупо, это, в конце концов, по-детски — никому здесь не нужны его дурацкие признания. И он держит их при себе, только прижимая сильнее.
Только прикасаясь, прикасаясь, чувствуя собственными рёбрами стук чужого сердца, стирая щёку и губы о грубую щетину, зарываясь пальцами в короткие волосы.
«Ялюблютебяневыносимаясволочь».
Отстраниться всего на несколько секунд, чтобы вдохнуть, касаясь губами чужого подбородка, чужих скул, чтобы уловить едва заметную дрожь. Леонард думает о том, что сломанные рёбра добавляют ему какой-то нечеловеческой чувствительности. Он резко приподнимает Пашу и усаживает на стол, вновь касается губ, но неожиданно для себя чуть опускает взгляд, глядя прямо в глаза. Потому что это как отдать в чужие руки пароли и явки от самого себя, отдать — как спросить, сколько времени или идёт ли на улице дождь.
— Ты нужен мне, — Леонард говорит тихо и серьёзно.
Потому что «я люблю» — это глупо. Он в своей жизни любит много кого, и это ни черта не доказывает. Но за этим гребаным «нужен» он прячет самого себя и свою мантру о том, что можно жить, не опираясь ни на кого. Но Паша перед ним — понимающий, умный, но всё равно мальчишка, и от этого страшнее, но страх уже давно потерялся где-то в стуке сердца.
«Ты мне нужен, Чехов, как воздух», — думает Леонард, вновь касаясь поцелуем чужих губ.
Леонард — как дьявол — в деталях. В каждом мускуле, в каждом изгибе тела, в запахе и в силе прикосновений — сильный, живой, настоящий человек. Совершенный, с гипертрофированной совестью, которая его сжирает. Мастер, гений своего дела, тот — кто отражает в себе красоту и силу самого слова «человечность». Огненный, незатухающий и настоящий. Паша давится собственным пафосом, отплёвывается от него. Это ведь совсем не просто — держать в руках совершенство, с тысячей недостатков, не желающее поверить во всё это, будь это хоть миллион раз правдой. И Паша знает, кто будет верить за него.
«Я держу тебя», — думает Паша.
Он не может ничего ответить на это «нужен», за которым больше, чем кто угодно мог ему дать. Он хватается за эту фразу, принимая её, отпечатывая в сердце, мозгу, на сетчатке глаз.
Он не может говорить, может только смотреть.
На глаза, на лицо, на губы, на растрёпанные волосы. Но слова сами вылетают до того, как он успевает подумать.
— Я не отпущу тебя.
И он глушит фразу поцелуем, потому что прикосновения всё ещё больше, чем слова.
Он счастлив как полный идиот, придурок, мальчишка, которым так ненавидит себя считать. Ему должно быть больно, а он, блять, счастлив.
Лёгкие рывками наполняет очищенный воздух.
@темы: фик, т, Павел Андреевич, непредсказуемый мичман, #ST
24 ребра-предохранителя это сильно. В голове 2 ассоциации. Про "206 bones - do you want another one" и про "206 костей, я буду ломать их по очереди". Третья про "свободу попугаям", но это уже моя история)))
Так в две фразы уместился весь херт/комфорт. А у тебя тут 2,5 тыщи слов.
Вали исполнять супружеский долг.
*складывает в стопочки вещи Тайлера, чтобы театрально наигранно выкидывать их в окно с криками читать дальше *
Я напишу её за лето, ящитаю) И всецело, от сердца
и почекона - ваша) Как и моё трепетное сердце) Оно ваше, бесспорно, вот, забирайте:Спасибо.
Я кончил.Я залип. Это было просто ачешуенно прекрасно и очень атмосферно.
Прям аж выпал из жизни пока читал
Спасибо
Спасибо.
Я кончил.Я залип. Это было просто ачешуенно прекрасно и очень атмосферно.
Прям аж выпал из жизни пока читал
Спасибо
Но я чертовски рада, что именно оно понравилось!!!!!
На счёт пафоса не спорю, он имеет место быть, но его не слишком много, так что всё отлично.
По атмосфере вообще всё шикарно!